Блог

Я знаю, кто готовил программу – концерт к празднику «День садиста». Но был освистан

Началась новая эпоха – прикармливание интеллигенции
Алексей СЕМЁНОВ Алексей СЕМЁНОВ 14 июля, 20:00

В большинстве наших книжных магазинов книг Константина Паустовского нет вообще. Но были времена, когда Паустовского всерьёз рассматривали как претендента на Нобелевскую премию по литературе. Однако премию тогда, в 1965 году, получил Шолохов. Советское руководство было довольно. Паустовский уже был литературный мэтр, но, в отличие от Шолохова, считался не очень благонадёжным. В зарубежные командировки Паустовского выпускали (иначе бы не было «Огней Ла-Манша», «Мимолётного Парижа» или «Итальянских записей»), но его постоянная открытая поддержка писателей, подвергавшихся преследованиям (Синявского, Даниэля, Солженицына), вызывала у руководителей партии и союза писателей СССР серьёзное беспокойство. Когда 14 июля 1968 года Паустовского не стало, некоторым партийным, государственным и литературным чиновникам стало немного спокойнее (в самом конце жизни Паустовский заступался за Юрия Любимова и Театр на Таганке).

Константин Паустовский жил в Пскове недолго – в раннем детстве, то есть в позапрошлом веке. В его биографии Псков, как правило, значится через запятую между Москвой и Вильно. Отец Паустовского служил в железнодорожном ведомстве статистиком и несколько раз менял место жительства вместе с семьей, в конце XIX века обосновавшись в Киеве (там Константин Паустовский учился в 1-й Киевской гимназии вместе с Михаилом Булгаковым). Так что псковская тема у Паустовского возникала в связи с более поздними впечатлениями, когда он неоднократно сюда приезжал и как журналист, и как писатель. Писал он здесь, в основном, о Пушкине и пушкинских местах.

Очерк Паустовского «Михайловские рощи» начинается со слов: «Не помню, кто из поэтов сказал: «Поэзия всюду, даже в траве. Надо только нагнуться, чтобы поднять её». В этих словах суть литературного метода, которым пользовался Константин Паустовский. Это были как бы лирические отступления. Они помогали ему не писать о том, что писать требовалось. Способов избежать магистральных литературных тем (героическое строительство социализма и коммунизма) у писателей тогда было несколько. Кто-то уходил в детскую литературу, кто-то углублялся в далёкую историю, кто-то – и Паустовский в том числе – много писал о природе и о людях, которые тоже были словно частью этой природы.

В псковских пушкинских местах Паустовский прожил довольно долго (в Ворониче у сторожа Тригорского парка Николая) и оставил такие характеристики трёх парков музея-заповедника: «Тригорский парк пропитан солнцем. Такое впечатление остаётся от него почему-то даже в пасмурные дни». Совсем другое дело - Михайловский парк. Он, по наблюдениям Паустовского, – «приют отшельника. Это парк, где трудно веселиться. Он создан для одиночества и размышлений. Он немного угрюм со своими вековыми елями, высок, молчалив и незаметно переходит в такие же величественные, как и он сам, столетние и пустынные леса». Петровский парк при Паустовском был совсем не похож на Тригорский и Михайловский: «Он чёрен, сыр, зарос лопухами, в него входишь, как в погреб. В лопухах пасутся стреноженные лошади. Крапива глушит цветы, а по вечерам парк стонет от гомона лягушек. На вершинах темных деревьев гнездятся хриплые галки».

Всё это – лирический Паустовский. Наблюдательный, поэтичный, задумчивый, тихий… Но был и другой. Злой. Но тоже тихий. Некоторые об этом догадывались, но его дневники революционной поры были опубликованы только в нашем веке. Те записи сравнивают с «Окаянными днями» Бунина, тем более что оба писателя в то время оказались в одном городе – в Одессе, и наблюдали примерно одно и то же. «Пьяные солдаты, - писал Паустовский сразу после революции. - Всё гудит матерной бранью -  рождается большевизм». Большевизм, каким мы его знаем, во многом рождён как раз из матерной брани, хотя Паустовский, конечно, не приписывал новой власти всех бед. Позднее, насмотревшись на завоевания новой власти, он в своём дневнике напишет: «Большевизму так и не удалось освободиться от недостатков прошлых государственных структур — алчности, пренебрежения к личности, глухоте к чужому мнению».

Освободиться от недостатков большевизму не удалось, но кое-чего новая власть всё же достигла. И об этом то же есть в дневниках Паустовского: «Началась новая эпоха – прикармливание интеллигенции, профессоров, художников, литераторов. На горьком хлебе, напитанном кровью, они создадут какой-то нудный лепет – «великое искусство пролетариата, классовой ненависти». ЧеКа им крикнуло «пиль», и они покорно пошли, поджав облезлый от голода хвост. Голгофа. Предсмертная пена на губах искусства. Кто из них потом повесится, как Иуда на высохшей осине? Кто однажды продал душу? Господи, да минет меня чаша сия».

Миновала ли эта чаша Паустовского? Прикормили ли его? Формально, вроде бы, да.  Из наград у него имелись не только Георгиевский крест («Доктор Пауст», как его потом прозвали, во время Первой мировой войны служил санитаром в полевом санитарном поезде), но и советские награды, включая ордена Ленина и Трудового Красного Знамени. Когда-то в своих антисоветских дневниках он с брезгливостью писал о «правдах» и «известиях», а в тридцатые годы работал не где-нибудь, а в главной партийной газете «Правда». Но в партию не вступил, письма, клеймящие «врагов народа», не подписывал… Зато позднее подписывал другие письма. Одно из самых известных – в 1966 году, когда Константин Паустовский, вместе с Валентином Катаевым, Марленом Хуциевым, Корнеем Чуковским, Петром Капицей, Иннокентием Смоктуновским, Олегом Ефремовым, Михаилом Роммом, Георгием Товстоноговым, Андреем Сахаровым, Майей Плисецкой и другими подписал письмо 25-ти деятелей культуры и науки генеральному секретарю ЦК КПСС Брежневу против реабилитации Сталина.

Вряд ли Паустовский до конца жизни избавился от того чувства, которое появилось у него после революции, когда он описал то, что творилось при новой власти: «Чувство головокружения и тошноты стало всенародным. И больше умирают от этой душевной тошноты, тоски и одиночества, чем от голода и сыпняка». Но в изданных в СССР книгах такого Паустовский написать не мог. Но в этих книгах есть то, что назвать неправдой тоже нельзя.

Псковский мужик, однажды подвозивший Паустовского на телеге, пояснил: «Отсюда начинается земля Александра Сергеевича. Это его лес, михайловский». «Возница ответил мне так, - вспоминал Паустовский, - будто речь шла о человеке, до сих пор ещё живущем в этих местах, которого он, возница, самолично и хорошо знает». И там же: «Вы этих стариков из Зимарей не слухайте, – предупреждали меня колхозники из Тригорского. – Они вам напоют, будто Александр Сергеевич через их деревню бесперечь ездил. А он ее за три километра объезжал, потому что грязь в Зимарях была непролазная».

Собственно, это и есть наша страна. С одной стороны, вечно пропитанный солнцем Тригорский парк, а с другой - отчаянный возглас 28-летнего Паустовского: «Дикая, монгольская, бесстыдная Россия. Позор. Пакгаузы, серая, дождливая Москва. Трамваи — люди хуже скотов. Нужно уметь ловко вгрызаться в горло друг другу…»

В очерке «Булгаков и театр» Паустовский вспоминал о Михаиле Булгакове, которого хорошо знал по киевскому детству. Булгакову не позволялось ещё больше, чем Паустовскому. Значительную часть написанного тому вообще опубликовать не удалось. Но есть ощущение, что самые лучшие книги «Доктор Пауста», в отличие от булгаковских, мы не прочтём никогда – потому что они не написаны.

В романе Паустовского «Романтики» 1935 года, главе «Скандал в литературном кружке»,  герой восклицает: «Что вы позволили сделать со своими детьми? Вы предали их своими назойливыми буднями, пьяными праздниками, холуйством и нытьем». Между назойливыми буднями и пьяными праздниками разница невелика.

Сегодня, когда читаешь Паустовского, обращаешь внимание не только на шутки и мистификации Булгакова-гимназиста, на встречу Паустовского с внучкой Анны Петровны Керн или на описания "пушкинских" парков, но и на дневниковую запись вроде этой: «Мы дожили до самого страшного времени, когда правы все идиоты».

Всё верно. Наверное, так и надо:
Слиться с природой, превратившись в полынь,
                               мяту, шалфей или во что-то другое.
Ударом ноги выбить дверь и выйти в сад без доклада.
Иногда вышибить дверь – дело благое.

Я знаю, кто готовил программу –
Концерт к празднику «День садиста».
Но был освистан,
И всё равно бодрился упрямо.

Это не песни – это леденцы.
Они леденят, но их век недолог.
Вместо них нужны сто иголок,
Чтобы отдать концы.

Всё верно. Наверное, так и надо призывать к ответу,
Хотя любой ответ – слишком груб.

В ушах звучит орган из 33 тысяч труб,
Но не может заглушить флейту.

 

Просмотров:  2009
Оценок:  6
Средний балл:  9.7